Что Данте нам, что мы ему, ей-богу

В Серебряном веке, коротком и ярком,
поэты любили в Венецию ездить
и с чашечкой кофе сидеть на Сан Марко
и в небе полуночном трогать созвездья.

Венеция рядом с времён Сансовино:
крылатые львы и певцы-гондольеры.
Поэты пируют, поэты пьют вина,
поэтов ещё не ведут на галеры.

И Блоку покуда не снятся двенадцать,
и пуля не скоро убьёт Гумилёва.
Поэты ещё не отвыкли смеяться
и верят в могущество вещего слова.

Не пахнет войной голубая лагуна,
собор византийский с квадригой прекрасен,
ещё не задернули занавес гунны
и хмель венецийский ещё не опасен.

И можно до слёз любоваться Джорджоне
и долго бродить по Палаццо Дукале,
стихи посвящать беглым ветреным жёнам,
катать их в гондолах, купать в Гранд-Канале…

Поэты в Венеции пьют на пьяцетте,
война мировая вдали, как цунами.
Запомните лица их в огненном цвете!
Всё кончится с ними. Всё кончено с нами.

* * *

Никто твои не хочет видеть слёзы,
никто не хочет знать твою беду,
принцесса на горошине, заноза,
по тонкому гуляющая льду,

пацанка, голодранка, дульсинея,
крушительница мельниц ветряных,
Лавиния — избранница Энея,
живущая всегда в мирах иных,

и городская дурочка, конечно,
та, что из переулочка, привет,
всё песни пела о своём, о грешном,
подумать страшно, сколько зим и лет…

Да это я жила-была на свете,
а нынче больше нет меня нигде,
всё стёрто ластиком, и я, и строчки эти,
и только рябь на ледяной воде…

* * *

Nel mezzo del cammin di nostra vita,
я очутилась в сумрачной степи,
почти жива — пробел — почти убита,
у собственного тела на цепи.

В девятом круге жизнь течёт нормально,
ну как в фейсбуке, грубо говоря:
все мочат всех, уже не виртуально —
такая в вечности пошла грызня,

что ни родных не жаль, ни самых-самых,
и ангелы поют не то, не то
фальшивыми и злыми голосами,
и ржёт и плачет конь в чужом пальто.

Каштаны отцвели, больничный запах
сильней, чем пастернак, кинза, укроп,
посмотришь на восток или на запад —
везде распад, безумие, потоп…

Что Данте нам, что мы ему, ей-богу,
у каждого — свой выращенный ад.
Nel mezzo del и дальняя дорога,
билет заказан — нет пути назад.

* Nel mezzo del cammin di nostra vita — первая строчка из «Божественной комедии».

* * *

от Гогена до Ван Гога
в Арль ведёт одна дорога,
от Ван Гога до Гогена
жизнь казалась офигенной…

эти экспрессионисты,
и поэты, и артисты
буйство красок разбросали
от Прованса до Версаля…

босиком бы шла, ей-богу
за Гогеном, за Ван Гогом,
но времён затянут узел,
я — острог и я же — узник…

виртуальные завалы,
не добраться до вокзала
в мир, где морем пахнет слово,
в мир, где жизнь начнётся снова

по Гогену, по Ван Гогу,
где любовь зовёт в дорогу
и наградой будет встреча…
как темнеет быстро… вечер…

от Гогена до Ван Гога
ближе к ночи, ближе к Богу,
гаснет свечка, гаснут краски…
вечность — лёд последней ласки…

* * *

А. Р.

Какие-то гастроли… суета…
гостиница… концертный зал… гримёрка…
и каждый город — с чистого листа…
гремучая горючая галёрка…

мы говорим, смеёмся между строк…
не выплеснуться… не наговориться..
вокзал и поезд… пряный вечерок…
и где-то лица, чьи-то лица, лица…

глаза искрятся в свете фонарей…
размыто всё: слова, прикосновенья…
ключи от одинаковых дверей…
и нет пристанища… и нет спасенья…

Осенний предрассветный полусон,
со всеми красками, полутонами…
и сквозь него смартфона резкий звон,
под шёпот: что же, что же будет с нами?

Что будет? Ничего. Убью смартфон,
сотру слезу и крик оставлю в горле…
бегу, бегу, бегу свой марафон…
на месте шагом марш… разруха… горе…

И только сон напоминает жизнь
с неутолимыми её страстями…
Ты мне звонишь и говоришь: держись.
Всё кончилось. Всё было между нами.

Китежанка

Я могла бы далеко-далёко
оказаться от родных широт,
где-то там, где Бунин и Набоков…
Знать бы, что за времечко грядёт!

Так я и не стала парижанкой
и сегодня вижу наяву:
я — пожизненная китежанка,
в граде Китеже, как встарь, живу.

Никуда не скрыться, не забыться,
с ним возможно только затонуть,
ледяной водою захлебнуться,
к царствию подводному примкнуть.

Здесь течёт Венеция по венам,
воды Борисфена, древний Тибр.
Острова далекие над Сеной
душу будоражат, как Магриб.

Ладанка на шее китежанки
предопределила всю судьбу:
время и страну для каторжанки,
осужденной на тоску-журбу.

Град мой, Китеж! Я тебя не в силах
бросить, как болезного отца.
Не тревожься, не печалься, милый!
Мы пребудем вместе до конца…

* * *

Небо в клеточку и рама:
я в своей тюрьме
всё пишу, пишу упрямо
Богу резюме,

где уже пронумерован
список всех потерь
и стреножен и подкован
человекозверь.

В резюме моём острожном
птицы не поют,
бесы бесам корчат рожи,
ружья раздают.

Глянь, вернулась обезьяна
с черепом своим,
и канкан танцует пьяно
рьяный херувим.

Я описываю, Боже,
чтоб и Ты узнал,
до чего ж для нас тревожен
лагерный вокзал:

всех на Страшный суд увозят
в ночь товарняки,
пароходы, паровозы
и паромщики

на восток или на запад,
эй, шопен, играй,
всех отправят по этапу
в свой барачный рай

хоть поротно, хоть поштучно —
нет вестей с небес…
колокольчик однозвучный,
зона, за-на-вес.

Рождество

Наступит вновь рождественская ночь…
Я вспомню строчки доктора Живаго…
Метель, свеча, герой уходит прочь…
Но замело дорогу за оврагом…

Всё меньше яблок, золотых шаров,
цветная мишура давно поблекла,
похож на крепость необжитый кров,
и ветер, зимний ветер рвется в окна…

Нет, я не стану в эту ночь гадать.
Я знаю всё. Я ворожбе не верю.
Кому-то навещуют благодать,
кому-то — только новые потери.

Как мне в Сочельник грустно! Где-то фронт…
Все так и не приблизились к согласью…
Любимые ушли за горизонт…
Но вновь Младенец улыбнется в яслях…

Ах, в эту ночь, рождественскую ночь,
мир заискрится в снежном отраженьи!
Метель, свеча, и Он уходит прочь…
И страшно далеко до Воскрешенья…

Две войны

И когда облачается в шкуру врага твой друг,
оборвав христианские струны, ты шепчешь: лучше б он умер!
Не сегодня, вчера, когда-то, без чьих-то рук…
Но уже бы затих, разрядился в виске этот чертов зуммер!

А пока — все бессонные ночи одним куском.
Вам нарезать? Но нож тупой, а ночи все толще.
Песен больше я не пою и почти не плачу тайком,
обо всех, с кем раньше сражалась, забыла в общем.

Потому что за эти годы бессмысленная война,
с ее мнимыми перемирьями вперемежку,
растоптала ясные чувства, выпила кровь до дна.
И я тупо мечусь, мой Гамлет, бытием и забвеньем между.

Потому что инстинкт выживанья быстро перегорел,
и инстинкт продолженья рода в упор расстрелян.
Мне плевать, что в гнусное это времечко я — не у дел,
мне плевать на лживые исторические параллели!

И в дыму юбилеев Победы, в дни неназванной новой войны,
горстка выживших стариков — с двух сторон на переднем плане.
Им привить пытаются правнуки комплекс чужой вины…
Лучше б дали сто грамм фронтовых в кружке, в граненом стакане!

Чтоб на сердце у них полегчало, хотя бы чуть-чуть!
Невозможно смотреть этот ад без анестезии!
Я хочу за погибшего деда поставить свечу…
Только негде! Торговцы в храмах наследили и наслезили.

Два обломка кровавой родины нечем соединить.
Все осколки дружб и любовей теперь смертельны.
Как же ты сомневался, Гамлет: быть, мол, или не быть?
Как же ты сомневался! Вот и вороны налетели…

На краю

Сирота — вот и найдено слово,
сирота среди мира пустого,
позади — разноцветный обман,
впереди — только чёрный туман…

На краю провороненной жизни,
в эпицентре бродячей отчизны
сердце реже и глуше стучит,
дней, часов не осталось почти…

Я тебя никогда не забуду…
и никто не увидит оттуда,
как моя погорелая жизнь
на промерзшей дороге лежит…

И не встать, и не выразить боли
в бесприютной сиротской юдоли,
не нащупать у пропасти дна…
пей до дна… жизнь одна… смерть одна…

Я — невидимый призрак, когда-то
сочинявший плохие баллады
о безмерной бессмертной любви
на ветру… на краю… на крови…

Я неслась по болотистым кочкам,
чья-то жёнка, любовница, дочка,
и летела сквозь небо звезда
в никогда, никому, никуда…

* * *

Бородатые греки и бритые римляне,
белый мрамор глазниц равнодушно суров…
Что тебе в этом времени, что тебе в этом имени?
От болезней души не найти докторов.

Что тебе в этих бывших друзьях и товарищах,
не способных суму и тюрьму разделять?
Дымно, душно дышать на останках пожарища,
жизнь прожить — как по минному полю гулять…

Рая нет на земле, выше — правила схожие,
в параллельных мирах — звон разбитых зеркал.
Вразуми меня, господи, вразуми меня, боже мой,
у песочных часов перевёрнут бокал…

Тот языческий код позабыт после Моцарта,
ноту б верхнюю взять и на паперти спеть!
Вечный март наверху, острый запах мороза там
и могучих аттических слов круговерть…

Луна и грош

Мы родились в двадцатом веке,
совки, поэточеловеки,
и пьём, не чокаясь, до дна
за участь, что на всех — одна…

Эпоха нас не закалила,
кровь ближних не опохмелила,
стоим на ледяном ветру
у края в чёрную дыру…

Повремени ещё, мгновенье,
покуда догорят поленья
всех наших помыслов и слов,
летучих золотых ослов…

Куда нас молодость водила,
каким залётным был водила!
Кто ляжет рядом — тот хорош,
вся наша жизнь — луна и грош…

Свеча горела, до упаду
плясали мы свою ламбаду
и гибли в долбаном бою
за рифму — родину свою…

В конце времён мы дали слово,
что сочиним многоголовый
молитвоблуд — наш пропуск в рай.
Пётр, кого хочешь, выбирай…

Арлезианка

Я сегодня спрошу у Винсента:
как ты жил в этом бешенстве красок?
Мы с ним выпьем, конечно, абсента,
полетаем от Арля до Грасса…

Золотая терраса Прованса,
сумасшедшая близость Ван Гога…
Август звёзды роняет, как вазы,
и осколками блещет дорога…

Это буйство и цвета, и света,
одиночества и ожиданья,
в жарких корчах кончается лето,
тянет холодом из мирозданья…

Эх, родиться бы арлезианкой!
Выпивать на террасе с Ван Гогом,
приносить ему холст спозаранку
и не клянчить удачи у Бога…

* * *

Я — путешественник без багажа,
я — пассажир тумана,
моё отечество — вне рубежа,
любовь — за гранью романа,

прошлое вытрясли из меня,
слёзы и жизнь отжали,
солнце слепИт на закате дня,
солнце моей печали…

Я — за свободу от пуль и гранат,
факельных шествий смерти;
неутолимая боль утрат,
кровь на белом конверте…

Страх повторяется в вещих снах,
лучше не просыпаться,
всё невесомее жизнь на весах,
элементарно, ватсон…

Я — донкихотка забытых книг,
беглая фрезигрантка,
страна — Атлантида, музыка — Григ,
национальность — атлантка.

* * *

гомеровские корабли,
видна лютеция вдали,
но встреча сбудется в париже
на три тысячелетья ближе,

и этот список кораблей —
как мандельштамовская трель,
его египетская марка
в граните триумфальной арки…

оставшиеся дни верстать,
всех обогнать, от всех отстать
и знать, что больше не увижу
бульвары прежнего парижа…

в то время, древнее для нас,
мерцал богемный монпарнас,
и было далеко до гавра
от киево-печерской лавры…

теперь каких-то три часа
летит корабль сквозь небеса,
гомер становится всё ближе —
и одиссей рулит к парижу…

* * *

до встречи, в Барселоне ли, Памплоне,
в Париже ли, Венеции — замри…
весь мир был так недавно на ладони
и сузился до замкнутой двери

реанимаций, реабилитаций
и прочих акций для ещё живых…
все сцены мира, все хлопки оваций,
огни ночные улочек кривых –

да лучше бы не знать, что всё проходит,
и улетать на пике сил и лет…
все книги, переливы всех мелодий,
весь этот белый, слишком белый свет –

лишь брак случайный вечности, засветка,
и оптом жизнь уходит с молотка
в чужие руки, в этом фишка, детка…
и взмах руки… увидимся… пока…

Читайте также:

  • Заповедь Вечером, ночью, днем и с утра благодарю, что не умер вчера. Пулей противника сбита свеча. Благодарю за священность обряда....

  • Стивен Коэн — американский историк, занимающийся историей СССР после 1917 года. В центре внимания его книги «Жизнь после ГУЛАГа: Возвращение сталинских жертв», которой...

  • «Возможный человек» не является исключением в корпусе текстов Мераба Мамардашвили. Свои философские взгляды он всегда строит вокруг проблемы человека, часто при этом прикрываясь,...